— Немного ветрено, — сказал Сережа, чтоб только не умолкать, чтоб говорить и говорить с Каролиной.
— Ветрено? Но это на мне теплое. Это без рукавов… Это правда баран.
— Какой баран? — засмеялся Сережа.
— А, это смешно… Это по-русски смешно. Правда баран — так по-чешски называется натуральный мех.
— Натуральная цигейка?
— Да, да… У нас в магазинах на шапках или шубах везде написано: правда баран.
Они говорили и смеялись без умолку, пока шли кружным путем, сначала вниз, к площади Восстания, по грохочущей широкой улице, а затем тихими арбатскими переулками.
— Здесь мы познакомились, — сказала Каролина, останавливаясь и указывая на старый серого цвета пятиэтажный дом, видневшийся вдали на противоположной стороне улицы, дом, где была квартира Кашеваровых-Рудневых.
Она указала пальчиком в глубину улицы, и Сережа вдруг смело наклонился и поцеловал этот указательный бело-розовый, как конфетка, пальчик. Каролина посмотрела на Сережу притворно строго, но глаза ее лучились, глаза играли, ласкали и миловали.
— Ты часто влюблялся, Серьожа? — спросила она.
— Нет, один раз, в детстве.
— О, детская, чистая любовь к девочке!.. Клятва верности, да? И чем это заканчивалось?
— Ничем. Я выпил бутылку чернил.
— Чернила? Почему ты напился чернилом? Обычно напиваются ядом. Напиваются — правильно я говорю?
— Если б я выпил яд, то не встретил бы тебя. Это Бог помог.
— Бог? Ты верующий?
— Нет, но теперь, может, поверю.
Все произошло неправдоподобно быстро, все оправдало самое несбыточное.
«Вот почему говорят о любимой женщине: неземная, — с радостным трепетом думал Сережа. — Когда спокойное сиянье твоих таинственных лучей… Лишь теперь становятся по-настоящему понятны эти пушкинские строки… Что вы, восторги сладострастья, пред тайной прелестью отрад прямой любви, прямого счастья… Да, прямая, но неземная любовь…»
Уже в ресторане, за столиком, он заметил в Каролине и незначительные штрихи земного — три маленьких, красноватых прыщика на белой шейке, недалеко от розового ушка с поблескивающим камушком. Все остальное, однако, осталось неземным. За спиной у Каролины было зеркало, точнее, зеркальная стена, и Сережа мельком все поглядывал в эту стену, где Каролина видна была сзади — хрупкие женственные плечи, прямая женственная спина. «Я люблю ее всю, — блаженно думал Сережа, — а вместе с ней всю Вселенную от края и до края… Как хорошо жить, как хорошо!»
В ресторане «Прага» Каролину знали. Видимо, она здесь часто бывала. Официант поздоровался с ней, как со знакомой, указал удобный отдельный столик и быстро принес заказанное Каролиной: «рожничи» — жареное свиное мясо, посыпанное мелко нарезанным сырым луком, — и бутылку легкого чешского вина.
— Ты, Серьожа, можешь взять себе чешские кнедлики из творога. Очень вкуснятина. Мне жаль, нельзя из-за фигуры, но у нас есть тапер, играет на репетиции, так он всегда берет две порции.
«Это тот курчавый», — подумал Сережа, и ревность заныла в его нутре, мгновенно набрав чрезвычайную силу.
— Что же он играет? — спросил Сережа, чтоб нейтральным вопросом остановить растущую тоску ревности.
— Что играет? О, разное… Чайковский или это… Та, ра-ра, ра-ра, ра-ра… Та, ра-ра, ра-ра, ра-ра… «Цыганский танец» Брамса…
— Ты часто здесь бываешь с этим курчавым? — не выджал Сережа.
— С курчавым? Откуда ты знаешь, что он курчавый!
— Предполагаю.
— Да, действительно курчавый, волосы вьются. Он жид. Ты не пугайся, по-вашему, по-русски, это ругательство, а по-нашему, по-чешски, обычное слово, как чех и русский. У нас в Праге есть жидовское место — еврейский город по-русски, в самом центре… Правда, мертвый, там жиды теперь не живут, там музей. У нас тоже есть антисемиты, но здесь больше. Вы, русские, не любите евреев, я знаю. Мне Вадим рассказывал…
— Вадим — это курчавый?
— Да. Он композитор, музыкант, а работает тапером. Ему не дают дороги, потому что он еврей.
— Отчего же? — все острей чувствуя растущее раздражение против курчавого, сказал Сережа. — Он говорит неправду. У нас много евреев музыкантов и композиторов.
— Это которые приспособились… Мне Вадим рассказывал.
— Он врет! — уже не сдерживая себя, зло, тоскливо сказал Сережа, чувствуя, что Каролина, недавно еще близкая, начала от него ускользать к курчавому, хотя того и не было рядом. — Он врет! — снова зло повторил Сережа.
— О, Серьожа, у тебя ненависть, — она произнесла «ненависть» по-чешски, делая ударение на «а», — у тебя тоже ненависть к евреям…
— Только к одному, — сказал Сережа, — только к этому!
— О, ты ревнивый, как туркмен! У меня есть приятель туркмен. Когда он сердится, у него белки глаз краснеют… Посмотри на меня, Серьожа, посмотри…
— У меня глаза не краснеют. И я не сержусь.
— Нет, сердишься… Посмотри, посмотри… Посмотри! — вдруг приказала она негромко, но властно.
Он подчинился глянул своими темными в ее светло-карие. Надсадно ныло под сердцем, давило и теснило. Он хотел отвести глаза, однако не посмел, подчиняясь властному взгляду Каролины. Меж тем глаза Каролины начали сужаться, морщинки обозначились на коже, подкрашенные ресницы дрогнули.
— Ты, Серьожа, моргаешь, — сказала Каролина и засмеялась, обнажая маленькие, мышиные зубки.
Сережа тоже облегченно засмеялся, вдохнул глубоко, точно минуло что-то удушливое.
— Вот теперь ты другой, — сказала Каролина, — теперь ты обаятельный. Теперь в тебе не ненависть, а ласка… Ласка — это по-чешски любовь.
— Ласка, — повторил Сережа, — красивое слово.
— Славянское слово. А в вас, русских, много азиатского. Москва — азиатское слово и город азиатский. Арбат — это тоже азиатское слово. Ты не обижаешься? Сильва, когда я так говорю, всегда обижается. Она хорошая, а муж у нее питомец.
— Питомец? Какой питомец? Чей питомец?
— Просто питомец, — сказала Каролина и постучала себе пальцем по лбу. — Ах, опять смешно… Питомец — это по-чешски дурак.
— Питомец комсомола, — сказал Сережа и засмеялся. — Я вчера в газете читал, когда ждал тебя…
— Ждал меня? Ты вчера ждал меня? Где?
Сережа почувствовал, что жар прилил к его лицу.
— Я уже тоже путаю… Я хотел сказать: думал о тебе и читал газету, а в газете — «Питомец комсомола».
— Питомец комсомола. — Каролина залилась своим волнующим, звенящим смехом. — Очень смешная связь меж чешским и русским, — сказала она, отсмеявшись и вытирая глаза платочком. — Когда русские приезжают к нам в Прагу, им многое кажется смешно… Всюду висит — «Позор». «Позор» — объявление такое повсюду написано: и на железной дороге, и при автопереездах… «Позор», по-нашему, — внимание, осторожно.
— Красивый город Прага? — спросил Сережа.
— О, Прага злата… Золотая. Это надо повидать и тогда лишь разуметь. Пшиконы, Вацлавское напесте, Сметоново набрежина, где я работала в Народном дивадло… Это наш оперный театр, как у вас Большой. Ты хочешь приехать в Прагу, Серьожа?
— Очень хочу погулять с тобою по Праге. Вообще поездить по Чехословакии. Говорят, красивая страна.
— Россия тоже красивая, — сказала Каролина, — но она, как это сказать… Неубранная… Неубранная квартира. Я была в коммунальной квартире, где живет Вадим, там в коридоре дорогой дубовый паркет, но разбитый, грязный, заплеванный, мокрый. Такая и Россия — неубранная. Много несчастных животных, много собак возле помоек, грязных, несчастных и злых, недоверчивых. Я хотела одну покормить, она мне показала клыки, зарычала. Злые и обиженные собаки мне русских людей напоминают с улицы. Тех, которые на улицах толкаются и ругаются. Ты, Серьожа, опять обижаешься. Вы, русские, очень обидчивые. Других вы ругаете, особенно евреев, а сами очень обидчивые, и вам нельзя говорить правду. Вот Сильва, она хорошая женщина, но очень обидчивая.
«Она бывает у курчавого дома, — с сердечной тоской думал Сережа, — и при чем тут Сильва? Все время она то про курчавого, то про Сильву».
— Серьожа, Серьожа, — сказала Каролина, — улыбнись опять, Серьожа, улыбнись. У тебя обаятельная улыбка. Расскажи мне про себя, Серьожа. Ты тоже будешь доктор, как и Алеша?
— Да, мы учимся вместе. И отец доктор по женским болезням.
— А где твой отец? Здесь?
— Нет, в провинции. Работает в клинике. Но скоро ему уже на пенсию.
— У тебя до твоего отца есть ласка? Ты его любишь?
— Да. Он умный, добрый, очень культурный. Любитель и знаток Пушкина.
— А я своего отца не люблю, — сказала Каролина, — у меня отец генерал, чешский генерал. Но мама у меня хорошая. У тебя, наверно, тоже хорошая мама, это чувствуется. Ты очень обаятельный, добрый, а это может быть только под влиянием хорошей матери.
— Нет, я свою маму не помню. Она умерла, когда я был маленький.